— Я не могла раньше приехать. Мама болела.
— Я знаю. — Он налил мне стаканчик кофе. — Бедная ты, бедная. А теперь еще с Жаном Большим беда…
Он уселся на стул, заскрипевший под его весом, и похлопал по соседнему стулу.
— Я ужасно рад, что ты приехала, маленькая Мадо, — бесхитростно сказал он. — Я рад, что ты мне доверилась.
Первые годы после отъезда с Колдуна были тяжелее всего. Хорошо, что мы были сильны. Мать из романтичной натуры превратилась в жесткого, практичного человека, боялась потратить лишний грош — и это нам сильно помогло. Мать, не умеющая делать никакой квалифицированной работы, устроилась уборщицей. Все равно мы жили очень бедно.
Жан Большой нам денег не присылал. Матери этот факт доставлял горькое удовлетворение — она чувствовала, что ее это оправдывает. В школе, большом парижском лицее, я ощущала себя еще более чужой из-за поношенной одежды.
Но Бриман нам в какой-то степени помогал. Что ни говори, мы теперь были родня, хоть и с другой фамилией. Денег он не слал, но на Рождество приходили посылки с одеждой, и книгами, и красками для меня — когда он узнал про мое увлечение. В школе я находила утешение в кабинете рисования — он чем-то напоминал отцовскую шлюпочную мастерскую, где вечно что-нибудь деловито шумело под сурдинку и пахло свежими опилками. Я стала с нетерпением ждать уроков рисования. У меня оказались хорошие способности к этому предмету. Я рисовала пляжи, рыбацкие лодки, низкие беленые домики под нависшим небом. Мать, конечно, эти рисунки ненавидела. Потом они стали нашим основным источником дохода, но она не перестала ненавидеть то, что было на них изображено. Она подозревала, хотя никогда не произносила вслух, что я таким образом нарушаю наш с ней договор.
Когда я училась в колледже, Бриман продолжал писать. Не моей матери — она погрузилась в Париж, в его блеск и безвкусицу, и не желала, чтобы ей напоминали про Колдун, — но мне. Письма были недлинные, но у меня ничего не было, кроме них, и я жадно поглощала каждую крупицу новостей. Я решила, что Бриман не заслужил репутации, которой пользовался у саланцев, что виной тому их мелочность, предрассудки и зависть. Больше никто не поддерживал с нами отношений; он один хоть как-то помогал. Иногда я ловила себя на мысли: вот бы он, а не Жан Большой, оказался моим настоящим отцом.
Потом, год назад, начались намеки, что в Ле Салане что-то неладно. Сначала Бриман вскользь упомянул, что уже довольно давно не видел Жана Большого. Дальше — больше. Отец всегда был эксцентричен, даже во времена моего детства, но теперь его эксцентричность усиливалась. Ходили слухи, что он очень болен, но он отказался повидать доктора. Бриман беспокоился.
Я не отвечала на его письма. Все мое время уже занимал уход за матерью. Ее эмфизема, которая стала хуже от грязного городского воздуха, резко усилилась, и врач пытался убедить маму переехать. Куда-нибудь к морю, говорил он, где воздух чище. Но мать отказалась его слушать. Она обожала Париж. Она любила магазины, кино, кафе. Она странным образом не завидовала богачкам, чьи квартиры убирала, вчуже радуясь их одежде, их мебели, их жизни. Я понимала, что такой жизни она хочет для меня.
Бриман продолжал писать. Он все беспокоился. Он написал Адриенне, но ответа не было. Я могла в это поверить: когда маму положили в больницу, я позвонила сестре, но к телефону подошел Марэн и сказал, что Адриенна опять беременна и ехать никуда не может. Через четыре дня мама умерла, и Адриенна, вся в слезах, сказала мне по телефону, что доктор запретил ей утомляться.
Я пила кофе долго. Бриман терпеливо ждал, обняв меня большой рукой за плечи.
— Я знаю, Мадо, тебе нелегко пришлось.
Я вытерла глаза.
— Этого следовало ожидать.
— Ты должна была прийти ко мне.
Он огляделся; я поняла, что он заметил грязный пол, гору посуды, невскрытые письма, запущенность.
— Я хотела увидеть своими глазами.
— Я понимаю. — Бриман кивнул. — Он твой отец. Семья для человека — это всё.
Он встал, словно внезапно заполнив собой комнату, и всунул руки в карманы.
— Ты знаешь, у меня был сын. Моя жена его увезла, когда ему было три месяца. Я ждал тридцать лет и все надеялся… знал… что в один прекрасный день он вернется домой.
Я кивнула. Я знала эту историю. Саланцы, конечно, считали, что виноват сам Бриман.
Он покачал головой и внезапно показался стариком, словно отбросил всякий наигрыш.
— Глупо, правда? Как мы себя обманываем. Какие шипы вонзаем друг в друга.
Он поглядел на меня.
— Мадо, Жан Большой тебя любит. По-своему.
Я подумала о фотографии с моего дня рождения и об отцовской руке, лежащей на плече Адриенны. Бриман осторожно взял меня за руку.
— Я мог бы помочь тебе позаботиться об отце, — сказал он.
— Я знаю.
— Я могу все устроить. Там очень хорошо, Мадо. В «Иммортелях». Медицинское обслуживание не хуже, чем в больнице; доктор с материка; комнаты большие; и он сможет видаться с друзьями так часто, как только пожелает.
Я заколебалась. Сестра Тереза и сестра Экстаза уже рассказали мне про то, как живут у Бримана пенсионеры. Судя по всему, это должно было стоить кучу денег.
Он покачал головой, словно отметая мои сомнения.
— Я все устрою. Продажа земли покроет все расходы. Может, еще и с лихвой. Я понимаю, Мадо, тебе это не по душе. Но может быть, так будет лучше.
Я обещала подумать. Бриман и раньше намекал на это в письмах, но открыто заговорил впервые. Мне казалось, что это стоящее предложение: Жан Большой в отличие от мамы никогда не верил в медицинскую страховку, а я не могла оплачивать уход за ним из своих скудных заработков. Несомненно, он нуждается в помощи. А у меня своя жизнь, в Париже, куда я могу — нет, должна — вернуться. Десять лет я идеализировала Ле Салан, воображая себя изгнанницей, ради места, которого уже нигде не было — а может, и вообще никогда не было, — кроме как в моей памяти. Но каковы бы ни были мои мечты, столкновения с суровой реальностью им не пережить. Мой дом уже не здесь. Слишком многое изменилось.