Но я была упряма; я, хоть и сбежала, не смогла в полной мере воспользоваться ослепительными возможностями, которыми изобиловал мир за пределами островов. Я могла заполучить все, что угодно, — хорошую работу, богатого мужа, уверенность в завтрашнем дне. Вместо этого я два года проучилась в художественном училище; еще два года бесцельно путешествовала; потом работала в баре; уборщицей; перебивалась на временных работах; продавала свои картины на перекрестках, чтобы не платить комиссионные галереям. И втайне носила в себе Колдун.
— Все возвращается.
Девиз береговых обитателей. Я произнесла его вслух, словно в ответ на невысказанное обвинение. В конце концов, я же не собираюсь тут оставаться. Я заплатила квартирной хозяйке за месяц вперед; мои немногочисленные пожитки лежат, как я их оставила, и ждут меня. Но сейчас мечта была слишком заманчива, чтоб ее игнорировать, — Ле Салан, не изменившийся, гостеприимный, и отец…
Я неуклюже побежала через разбитую дорогу, к домам, домой.
Деревня была безлюдна. Окна по большей части закрыты ставнями — от жары, — и дома выглядели словно сколоченные наспех, брошенные, как пляжные беседки после закрытия сезона. Некоторые дома, похоже, не красили с тех пор, как я уехала: стены, что когда-то заново белили каждую весну, песок выскоблил до полной потери цвета. Единственная герань поднимала голову из оконного ящика с высохшей землей. Некоторые дома — всего лишь деревянные хижины с крышами из гофрированного железа. Теперь я их вспомнила, хотя они не появились ни на одной моей картине.
Несколько platts, плоскодонок, вытащенных волоком вверх по ètier — соленому ручейку, что шел в деревню от Ла Гулю, — лежали на буром отливном иле. На воде стояла пара пришвартованных рыбацких лодок. Я их сразу узнала: «Элеонора» семьи Геноле, построенная моим отцом и его братом за много лет до моего рождения, и «Сесилия», собственность Бастонне, конкурентов Геноле по рыбной ловле. Высоко на мачте одной из лодок что-то монотонно звякало на ветру: тин-тин-тин.
На улице, можно сказать, не было ни души. За одной из ставень мелькнуло лицо; хлопнула дверь, перекрывая доносящиеся голоса. Под зонтиком у входа в бар Анжело сидел старик и пил колдуновку, островной ликер на травах. Я сразу его узнала — это был Матиа Геноле, пронзительные голубые глаза светились на обветренном лице, — но когда я поздоровалась, в них не возникло любопытства. Только искорка узнавания, краткий кивок, что в Ле Салане сходит за учтивость.
Мне в туфли набился песок. У стен домов тоже кое-где скопились наносы песка, словно дюны наступали на деревню. Конечно, и летние шторма внесли свою лепту: у старого дома Жана Гросселя обрушилась стена, на крышах местами недоставало черепиц, а за Океанской улицей, там, где ферма и лавочка Оме Просажа и его жены Шарлотты, землю, кажется, затопило — широкие глади стоячей воды отражали небо. Ряд труб изрыгал воду в придорожную канаву, откуда она стекала обратно в ручеек. Я заметила у стены дома что-то вроде насоса — видимо, чтобы ускорить процесс — и услышала шум генератора. За фермой деловито вращались лопасти небольшого ветряка.
Я остановилась в конце главной улицы, у колодца при святилище Марины Морской. Тут был ручной насос, ржавый, но действующий, и я накачала немного воды, чтобы умыться. Почти забытым ритуальным жестом я плеснула воды в каменную чашу у стены и при этом заметила, что маленькая ниша, в которой стоит святая, свежевыкрашена, а на камнях разложены свечи, ленты, бусы и цветы. Сама святая, весомая, непроницаемая, стояла среди приношений.
— Говорят, если приложиться к ногам и три раза сплюнуть, потерянное к тебе вернется.
Я так резко повернулась, что чуть не упала. Позади меня, уперев руки в боки и чуть склонив голову набок, стояла большая розовая жизнерадостная женщина. С мочек ушей свисали позолоченные обручи; волосы были того же жизнеутверждающего оттенка.
— Капуцина!
Она немного постарела (когда я уезжала, ей было под сорок), но я ее узнала мгновенно; ее прозвище было Блоха, и жила она в ободранном розовом вагончике на границе дюн, с кучей шумных ребятишек. Она никогда не была замужем: «Миленькая, с мужчиной жить — одна морока», — но я помню, как поздно ночью с дюн доносилась музыка, и смущенные мужчины слишком старательно притворялись, что не замечают вагончик с кружевными занавесками и призывным огоньком над дверью. Моя мать не любила Капуцину, но та всегда относилась ко мне хорошо, угощала вишнями в шоколаде и пересказывала всяческие сплетни. Она смеялась фривольней всех остальных островитян — по правде сказать, кроме нее, вообще никто из взрослых на острове не смеялся вслух.
— Мой Лоло сказал, что видал тебя в Ла Уссиньере. Сказал, что ты едешь сюда! — Она расплылась в улыбке. — Надо мне усерднее прикладываться к святой, чтоб такое почаще случалось!
— Я так рада тебя видеть, Капуцина. — Я улыбнулась. — Я уж подумала, что тут никого не осталось.
Она пожала плечами.
— Говорят, удача переменчива. — Она ненадолго помрачнела. — Очень жалко, что твоя мама померла.
— Откуда ты знаешь?
— Э! Это ж остров. Мы тут только и живем новостями да сплетнями.
Я помедлила, чувствуя, как бьется сердце.
— А… а что мой отец?
Ее улыбка на мгновение погасла.
— Он как всегда, — небрежно сказала она. — В это время года всегда нелегко.
Она обрела свою прежнюю жизнерадостность и обняла меня за плечи.
— Пойдем выпьем колдуновки. Можешь остановиться у меня. Как англичанин съехал, у меня койка освободилась…