Остров на краю света - Страница 8


К оглавлению

8
...

Жан-Марэн Прато

1949–1972

Любимый брат

Мой отец сам высек надпись — буквы в палец глубиной врезаны в толщу камня. На это ушло полгода.

— В общем, так, Мадо, — сказала Капуцина, откусывая от очередного пирожного. — Ты живешь у меня, по крайней мере до после праздника святой Марины. Тебе ведь не прямо сейчас ехать обратно? Можешь подождать день-два?

Я кивнула.

— Здесь просторней, чем кажется, — оптимистично сказала Блоха, показывая на занавеску, отделяющую жилое пространство от спального. Тебе там будет удобно, а мой Лоло — хороший мальчик, он не станет каждые пять минут совать нос за занавеску.

Капуцина взяла еще одну вишню в шоколаде из своих бесконечных запасов.

— Он уже скоро вернется. Не знаю, что он там делает целыми днями. Должно быть, бьет баклуши с этим мальчишкой Геноле.

Я поняла, что Лоло приходится Капуцине внуком; ее дочь Клотильда оставила его на попечение матери, а сама отправилась искать работы на материке.

— Говорят, что все возвращается. Э! Моя Кло, кажется, не очень торопится назад. Ей там слишком весело живется. — Взгляд Капуцины чуть помрачнел. — Нет, ради нее нет смысла целовать ноги святой. Она все время обещает приехать на праздники, но каждый раз у нее находится какая-нибудь отговорка. Может, лет через десять…

Она взглянула на меня и осеклась.

— Мадо, извини. Я не про тебя…

— Ничего. — Я допила кофе и встала. — Спасибо за предложение.

— Ты хочешь сейчас туда идти? Сегодня? — Капуцина, хмурясь, поглядела на меня секунду, руки в боки, розовая шаль наполовину сползла с плеч.

— Ну что ж, — наконец произнесла она. — Только многого не жди.

4

Моя мать была с большой земли. Так что я только наполовину островитянка. Романтичная девушка из Нанта она разлюбила Колдун так же быстро, как и суровую красоту моего отца. Она не годилась для жизни в Ле Салане. Она была говорунья, певунья, рыдала, разражалась тирадами, хохотала, вся нараспашку. Отец же и поначалу был неразговорчив. Не умел поддерживать беседу. Говорил по большей части односложно; здоровался кивком. Нежные чувства, что он выказывал, были направлены по преимуществу на рыбацкие лодки, которые он строил на дворе за домом и там же продавал. Летом он работал на улице, на зиму перебирался в большой сарай, и я любила сидеть рядом, смотреть, как он гнет дерево, вымачивает доски для обшивки, чтобы придать им гибкость, выводит грациозные линии киля и носа, шьет паруса. Паруса были белые либо красные, по цветам острова. Нос лодки всегда украшали коралловой бусиной. Каждую лодку полировали, покрывали лаком, никогда не красили — только имя на носу черно-белыми буквами. Отец жаловал имена романтических героинь — «Прекрасная Изольда»,«Мудрая Элоиза»,«Бланш де Коэткен», имена из старых книг, хотя, насколько мне известно, сам он ничего не читал. Разговоры ему заменяла работа — в обществе своих «дам» он проводил большую часть времени, но ни одной лодки не назвал в честь кого-нибудь из нас, даже в честь матери, хотя она, я знаю, была бы рада.

Я обогнула дюну и увидела, что шлюпочная мастерская пуста. Двери сарая были закрыты, и, судя по высоте иссохшей травы, которой они заросли, их не открывали уже несколько месяцев. Два лодочных корпуса, брошенные у ворот, наполовину занесло песком. Под навесом из гофрированного пластика стоял тягач с прицепом — с виду вроде бы в рабочем состоянии, но подъемник, которым отец обычно грузил лодки на прицеп, заржавел, как будто им давно не пользовались.

В доме было не лучше. Он и раньше не блистал порядком, заваленный остатками грандиозных проектов, которые отец начинал и не заканчивал. Сейчас дом выглядел полностью заброшенным. Побелка стерлась; разбитое окно заколочено доской; краска на дверях и ставнях потрескалась и облупилась. От дома по песку тянулся провод к пристройке, где гудел генератор; единственный признак жизни.

Почтовый ящик был забит. Я вытащила утрамбованный пласт писем и брошюр и понесла в пустую кухню. Дверь была не заперта. У раковины — гора грязной посуды. На плите остывший кофейник. Запах как в комнате больного. Вещи матери — комод, сундук, квадратный гобелен — никуда не делись, но все покрылось пылью, а бетонный пол — песком.

И все же видно было, что о доме кто-то заботится. В углу комнаты стоял ящик для инструментов, с кусками трубок, проволоки и дерева, и я заметила, что колонку для нагрева воды, которую Жан Большой все собирался починить, заменили каким-то устройством — пузатый медный бак, соединенный с баллоном бутана. Болтающиеся провода аккуратно спрятаны за панель; кто-то починил камин и трубу, которая раньше вечно дымила. Эти следы человеческой деятельности резко выделялись на фоне запущенного дома, словно Жан Большой настолько погрузился в работу, что уже не успевал вытирать пыль и стирать белье.

Я бросила почту на кухонный стол. Я поняла, что дрожу, и рассердилась. Я просмотрела почту — накопившуюся, похоже, за полгода или год — и обнаружила свое последнее письмо к отцу, не вскрытое. Я долго смотрела на конверт с парижским адресом на обороте и вспоминала. Я носила его с собой несколько недель, прежде чем наконец опустила письмо в ящик, испытывая странную растерянность и в то же время ощущение свободы. Люк, мой приятель из кафе, спросил меня, чего я жду: «В чем проблема? Ты ведь хочешь его видеть, нет? Хочешь ему помочь?»

Все было не так просто. За десять лет Жан Большой не написал мне ни разу. Я посылала ему рисунки, фотографии, школьные табели, письма — ответа не было. Но я все писала, год за годом. Разумеется, матери я не говорила. Я точно знаю, что она об этом сказала бы.

8